Российское гуманистическое общество

www.humanism.ru

Главное меню

Поиск по сайту

Апология неизвестности: концепция творчества Льва Шестова

Ю.Б. Сенчихина

…Кто расскажет нам, как следует или не следует жить в этом мире… когда наше собственное существо было, есть и, видимо, всегда останется для нас неразгаданной тайной!
Л. Шестов

Одно из своих философских эссе Лев Шестов назвал «Творчество из ничего», где нарисовал портрет А.П.Чехова столь же оригинальный, сколь и неожиданный. Можно спорить с точкой зрения Шестова, но то, что после прочтения этого очерка  мы уже не можем смотреть на Чехова прежними глазами, – это несомненно. Шестов сказал о Чехове то, о чем некоторые проницательные люди догадывались, но сказать либо стеснялись, либо боялись. Они догадывались, что Чехов не моралист и не сатирик, не бытописатель и не реалист. Чехов – человек окраин, границ, пределов бытия, где всякие разговоры об истине и справедливости, добре и зле становятся неуместными, где умолкает всякая надежда и наступает то, о чем невозможно говорить. Шестов пишет: «Чтобы в двух словах определить его тенденцию, я скажу: Чехов был певцом безнадежности. Упорно, уныло, однообразно в течение всей своей почти 25-летней литературной деятельности Чехов только одно и делал: теми или иными способами убивал человеческие надежды. В этом, на мой взгляд, сущность его творчества» (1).  Таков диагноз-приговор одного мудреца другому: Чехов – певец безнадежности, скуки, безысходности, т.е. тех пределов человеческого существования, которые граничат с ничто, с пустотой, концом, смертью и небытием. Так значит ли это, что Шестов пытается представить Чехова этаким талантливым убийцей, злой гений которого «…одним прикосновением, даже дыханием, взглядом убивает все, чем живут и гордятся люди»? (2)
 
Было бы большим упрощением, даже ошибкой думать, что целью Шестова было сформулировать этот вывод, и, потирая руки от удовольствия,  отойти в сторону и наблюдать, как читатель пугается и шарахается и от чеховского творчества, и от самого Чехова. Нет, вывод Шестова – это только начало того предполагаемого разговора, который может продолжаться на совершенно другом языке, отличном от того, которым мы говорим всю свою земную жизнь. Это язык неизвестности, несказанности, невыразимости…  Говорить таким языком – значит говорить о том, о чем нельзя говорить, страшно говорить, постыдно говорить, предосудительно говорить, бессмысленно и глупо говорить, о чем говорить невозможно. И вместе с тем, только такой язык может давать нам последний шанс выразить, а то и прикоснуться к тому единственно важному, к чему стремится наша душа, когда мы дерзаем говорить не о началах и концах, а о безначальности,  безосновности, бесконечности и всевозможности. Шестов отсылает к неизвестности. (3)
 
Тот же самый язык, аритмию метафизических тревог, дыхание неизвестности Шестов находил и у таких русских мыслителей, как Н. Бердяев и Ф. Достоевский.                    
Особенно пронзительным, прямым и непосредственным образом неизвестность, по Шестову, открывается в просвете экзистенциальных состояний отчаяния и восторга, дерзновений и ужасов, рождений и смерти, описание которых он находил у Чехова: «“Иванов” и “Скучная история” представляются мне вещами, носящими наиболее автобиографический характер. В них почти каждая строчка рыдает – и трудно предположить, чтобы человек мог так рыдать, только глядя на чужое горе. И видно, что горе новое, нежданное, точно с неба свалившееся. Оно есть, оно всегда будет, а что с ним делать — неизвестно». (4)
 
Здесь, в этих крайних состояниях, человеку суждено испытать то, что не вмещается ни в какие слова, ни в какую философию и что, по словам Шестова, «забывается», если нам суждено выйти из них живыми и вновь погрузиться в обыденность. Мы можем довольствоваться только предположениями, вопрошаниями и смутными воспоминаниями о моментах, когда оказывались на гребне и в безднах метафизических состояний.
 
Как чувствует Л. Шестов, для А.П. Чехова невозможная жизнь в области трагедии раскрывается в ситуациях, не имеющих выхода. Чеховские герои, как и их автор, не могут принять какой бы то ни было традиционный ответ на извечные вопросы бытия. Им с совершенной очевидностью явлена невозможность и безысходность любого дела в противоестественной и страшной необходимости, но они продолжают в ней жить и «творить из ничего». Эта жуткая правда жизни, и ее обнажает А. П. Чехов не из-за любви или уважения к истине, а потому, что «самая крепкая ложь уже не опьяняет его». (5)
 
Л. Шестов считает, что, в отличие от того же Чехова, Ф.Достоевского всегда привлекали «великие решения», которые ни на чем не основываются, не подходят ни под какие правила или «вечные принципы» (последних, по мнению Достоевского, вообще не существует), поэтому эти решения нельзя понять с помощью разума: «Что привлекает Достоевского? Авось, внезапность, потемки, своеволие – как раз все то, что здравым смыслом и наукой почитается как нечто не существующее или существующее отрицательно». (6)
 
Достоевский близок Шестову тем, что, как и Чехов, он выступает против «всемства», т.е. против всеми признанных суждений и положений. Обоим было невыносимо состояние окончательной завершенности, устойчивого равновесия, полной удовлетворенности чем-либо. Потому что всякий «окончательный» вывод – это конец всему, и плохому, и хорошему, и человеку, и миру. На этой грани рождается, вспыхивает и длится процесс, который только условно можно назвать художественным творчеством, поскольку сама черта, у которой стоит Чехов – жизненна, судьбоносна и около нее заканчивается всё обычное, все этическое, эстетическое или социальное. Начинается необычное. Оно не просто оригинально. Оно в принципе что-то иное, возможно  иное, поскольку в ничто, в которое заглядывает Чехов, трудно разглядеть что-то определенное. И тем не менее даже это стояние у границы ничто преображает все. Даже обыденность окрашивается метафизическим светом безначального и бесконечного. Так поневоле и неизбежно все у Чехова становится оригинальным и гениальным.
 
По характеру своего творчества Шестов ближе к Чехову, чем к Достоевскому и Бердяеву. По сути, вся проза и драматургия Чехова – это одна, хотя и многоликая на поверхности, неизвестность.  Мережковский писал: «Простота Чехова такова, что от нее порою становится жутко: кажется, еще шаг по этому пути – и конец искусству, конец самой жизни; простота будет пустота — небытие; так просто, что как будто и нет ничего и надо пристально вглядываться, чтобы увидеть в этом почти ничего – все… Тут кончается внешний, мнимый, все понимающий, всем понятный — и выступает подлинный, «подпольный», ничего не понимающий и никому не понятный Чехов». (7)
 
Достоевский – одна из избранных душ, в потёмках которой так любил бродить Шестов. Он притягивал его многими своими идеями и переживаниями. В первую очередь Шестову была близка нелюбовь Достоевского к разуму и логике, с их строгостью, необходимостью и принудительностью. Но, пожалуй, более всего ему была близка непредсказуемость, парадоксальность, алогизм поведения и мышления многих героев Достоевского, прерывающих своим своеволием всякую логику и детерминированность поступков. Как смущает (даже оскорбляет и терзает одновременно) здравомыслящих читателей раздавленный и униженный «всемством» «подпольный человек» Достоевского! Он (и читатель, если у него хватает выдержки и ума) испытывает ужас и восторг от своих дерзких хаотических «подозрительных» мыслей и чувств. Этот эгоист и мизантроп противопоставляет себя всему миру и всем самоочевидностям. Л. Шестов отмечает, что никто ни до Ф. Достоевского, ни после него с такой томительной, выматывающей душу обстоятельностью и смелостью не изображал мучительную беспочвенность, неопределенность, колебания ума, доводящие до отчаяния и безрассудства. Отдаваясь во власть своей внутренней свободы, он стремится через углубление в «подполье» вырваться из царства обыденного здравомыслия, из «всемства». При этом он постоянно противоречит себе, так как его направляет не разум, а свобода, которую Достоевский предпочитал называть глупостью, капризом, своеволием, а не «затеоретизированной» Спинозой и Гегелем словом «свобода». (8)
 
Здесь не просто воспевание Ф. Достоевским ничем не обусловленного, иррационального каприза. Проблема в том, что достоверности и прочности, присущей истинам «всемства», у имеющего «двойное зрение» нет. Более того, Достоевскому была хорошо известна «логика» превращения свободы в рабство, а разума – в насилие. Надо полагать, именно поэтому Шестов справедливо считал, что Достоевский предпочитал учиться и учил своих героев жить безо всяких теоретических и логических достоверностей. (9)  Само «почвенничество» Достоевского – это безоглядное доверие чему-то спонтанному, не нарушенному какой-либо идеей или проектом «всеобщего спасения», но живущему своей собственной, ничем не нарушаемой, органической и безотчетной жизнью – подобно корням и листьям травы.
 
С другой стороны, у личности, наделенной изначальной «болезнью» – разумом, поскольку он является продуктом отчаяния и страдания не имеющего основы человека, прорывы к возможному «здоровью» лежали через «надрывы» и «исступления». Герои  Достоевского стремятся к абсолютным по значимости поступкам, к недостижимому, к верной гибели, к разрушению, к хаосу, к абсурдному, т.е. к состояниям и поступкам общей чертой которых является неизвестность. Ф. Достоевский, как верно считает Л. Шестов, пытался примирить, гармонизировать оба зрения – «старое» и «новое», даже подчинить второе первому, что выразилось, в том числе, в «прозрениях» и «раскаяниях» его героев, ищущих почвы под ногами. Такие герои, «прозревающие» и «нашедшие опору», ставшие в конце концов положительными, подчас выглядят неестественно, схематично. Достаточно вспомнить «прозрение» Раскольникова или «деревянные поучения» (по выражению Л. Шестова) старца Зосимы. Однако именно состояние беспочвенности, т.е. неудовлетворенности собой, тревоги, неуверенности, сомнений, душевного хаоса, пробуждает человека к творчеству, к опознанию неизвестности, прикосновению к ней. Это, с точки зрения Л. Шестова, и есть главная задача настоящей философии и самая большая ее ценность.
 
В романах Ф. Достоевского многие герои (даже не имеющие достаточного образования) задают себе и другим «вечные», «неудобные» философские вопросы, находятся в состоянии неопределенности, мучительной душевной раздвоенности, «расколотости», противоречивости. Такое состояние очень опасно для человека, привыкшего жить по общим устоявшимся правилам, во всем полагающегося на общепризнанные идеи, боящегося мыслить и действовать свободно. В крайнем состоянии «надрыва», «исступления», «произвола» действительно невозможно жить. Человек все равно (хотя бы периодически) будет устремляться на поиски душевного равновесия, гармонии, покоя, идеалов. Однако поиски эти зачастую начинаются с осознания «беспочвенности», хаотичности своего существования. Л. Шестов замечает, что люди, как правило, стремятся к философии, которая бы их утешала и поддерживала, упорядочивала их жизнь без «слишком большой мудрости». Однако задача философии заключается в том, чтобы пробудить человека (в том числе и парадоксами или даже абсурдом) к творчеству, научить его увидеть в хаосе своей жизни неограниченные возможности.
 
Характерно, что творчество Достоевского ценно для Шестова не тем, что утверждает в своей одномерности тот или иной «философский тип» (С. Булгаков), а тем, что настоящей правдой является плюрализм, «полифония» (М. Бахтин) мировоззренческой реальности, которую может обнаружить каждый из нас в своей собственной душе, если только освободится от своих же собственных «руководящих и направляющих» идей, точнее догм и предубеждений, стремящихся подменить собой наше первородство, наше подлинное и действительное Я.
 
Все это не мог не чувствовать Шестов, умевший не только распознать родственные души, но и раскрыть их, обнажить, «хирургически» точно добраться до их «корней», показать, как в них все безнадежно запутано и противоречиво, чтобы в итоге пожалеть и беззвучно поплакать над отчаянием и неудачей как великих философских гениев, так и дилетантов «совершить невозможное». (10)
 
Еще одним конгениальным мыслителем был для Шестова Бердяев. Они были современниками, много спорили, хорошо понимали, в чем они близки друг другу, а в чем отличны. Ближе всего Шестову импонировала бердяевская идея свободы как иррациональной энергии и источника всего возможного и невозможного.
 
Известно, что Бердяев, «основавший свое дело на свободе», трактовал ее как сложнейший феномен, к главным чертам которого он относил ее духовный характер, безосновность, ее связь с божественным ничто, ее векторность (интенциональность), ее приоритет по отношению к фундаментальным ценностям истины, добра, красоты и справедливости. Свобода – это «беспочвенная» основа человека, знак его высшего достоинство и богоподобия. В этом смысле можно сказать, что творчество связано у Бердяева со свободой как таким ничто, из которого возникает все, оно – источник всякой новизны и оригинальности. Но при этом человек должен так настроить себя, чтобы быть в духе, в свободе, пребывать в этом первозданном ничто. В этом особого рода самоуглублении состоит главное условие творческого акта. «Установка духа» (а тем самым свободы и ничто) – это то, что оказывается определяющим в концепции творчества Бердяева, которая связана не просто с ничто как таковым, а с одной из его модификаций – свободой. Но поскольку свобода это источник всего, то и творчество по своему содержанию и результатам оказывается тотальным, а весь мир – продуктом этого творчества, хотя и объективированным. (11)
 
И все-таки пора поставить главный вопрос: что же такое творчество, каково оно по Шестову и каково творчество самого Шестова в отличие от во многом близких ему философов и писателей – Бердяева, Чехова и Достоевского?
 
Нужно различать представления о творчестве, когда Шестов говорит о творчестве других, в том числе и конгениальных ему творцов, и философию как продукт его собственного творчества. Именно анализ последнего позволяет лучше понять сходство и отличия  концептуальных основ творчества Шестова, с одной стороны,  с другой – творчества Бердяева, Достоевского и Чехова. 
 
Творчество Шестова как результат творческого акта мыслителя дает нам гораздо больше возможностей для идентификации собственно оригинальных черт того, что было названо творчеством из неизвестности. В общей форме главное здесь – ярко выраженная печать неизвестности, лежащая на всем том, что можно было бы определить как философию творчества Шестова. Эта неизвестность – то, что и отличает «творческий продукт» Шестова от того, что мы находим в произведениях  близких ему по духу мыслителей. Говоря схематично, творчество Чехова – это творчество из ничего, творчество Бердяева – это творчество из свободы, а творчество Достоевского – это творчество из «подполья» человека как тайны.
 
Как мы уже знаем, главное в творчестве Бердяева – это свобода как ничто и безосновность, вписанная в его теогоническую концепцию. По сути, здесь мало чего от неизвестности. Достоевский  уделял неизвестности больше внимания, хотя и не делал ее предметом философской рефлексии. Центральным феноменом для него был человек, точнее, человек как тайна. Эта тайна, которая принципиально недоступна раскрытию, но которая обязывает нас разгадывать ее, – чтобы мы были людьми. Отсюда следует, что сфера неизвестности как тайна ограничена у Достоевского человеком и человеческими отношениями. И хотя он чувствовал загадочность мира (Зосима), ею он практически не занимался.
 
Но что же такое неизвестность для Шестова, без понимания которой трудно определить само творчество из неизвестности? Здесь, мне кажется, уместно привести определение неизвестности, данное в одноименной книге: «Неизвестность – нечто, не поддающееся ни осмыслению, ни осознанию. Неизвестность никогда не является как известное, но, тем не менее, она всегда где-то рядом. Она захватывает, ужасает и восхищает своим великолепием, безграничностью, непроницаемостью, массивностью, стихийностью, неуправляемостью. Она способна вызывать безмерный восторг и повергать в смертельный ужас». (12)
 
Шестов хочет пребывать в неизвестности, он хочет опознать ее как таковую, тайно надеясь, что она предстанет как мир «мгновенных, чудесных и таинственных превращений» (13). Неизвестность оборачивается той общей и всеобъемлющей, хотя и не поддающейся схватыванию действительностью, в которую одинаково погружены и субъект творчества, и процесс творчества, и результат творческого акта. Но для того, чтобы каким то образом донести до нас это нечто, Шестов, в некоторой степени нарушая принцип неизвестности, вынужден обращаться к таким высказываниям, которые получают форму вопрошания, предположения, надежды. Именно этот порядок высказываний удерживает его на границе, где соприкасаются неизвестность, ничто и бытие.
 
Обычному рассудку этого мало и он склонен испытывать разочарования, не отдавая себе отчета в том, что он жаждал рецепта или «бесплатного сыра». Добродушному рассудку это может показаться лирикой. Но ни тому, ни другому невдомек, что Шестов предлагает нам свободу, прежде всего, нашу собственную свободу, которая только и может быть гарантией подлинности нашего существования, открытость суждений, бесконечное многообразие возможных выводов, свободу «головокружений» от них, ответственность, простор. Но разве это не решающая предпосылка творчества? Ведь творит не рассудок, не лень и благодушие, а человек, не боящийся хотя бы в мгновениях творчества погружаться в бесконечные глубины неизвестности.
 
И как бы в подтверждение этого тезиса, Шестов пишет: «Всякое творение есть творение из ничего. В лучшем случае пред нами безобразный, бессмысленный, большей частью упорный и твердый материал, с трудом поддающийся обработке… Творчество есть непрерывный переход от одной неудачи к другой. Общее состояние творящего - неопределенность, неизвестность, неуверенность в завтрашнем дне, издерганность. И чем серьезнее, значительнее и оригинальнее взятая на себя человеком задача, тем мучительней его самочувствие». (14)
 
По Шестову, если художник становится узнаваемым, приобретает «собственную манеру», то для творчества он погиб. Любой шаблон - это начало конца.  Настоящее творчество «…требует слишком большого напряжения сил, новых мук, сомнений, неизвестности – кто однажды пережил “восторги творчества”, другой раз добровольно ими не соблазнится. Он предпочитает “работать” по прежде созданному шаблону, лишь бы быть спокойным и твердо уверенным в результатах – благо, кроме него никто не знает, что он уже больше не творец. Сколько тайн в мире, и как легко уберечь тайну от нескромных взоров!» (15)
 
Л. Шестову это удавалось, в первую очередь, из-за его острого ощущения реальности, «дыхания» неизвестности, так же, как и за рисунок его невероятно талантливого «танца» с этой незнакомкой. Как замечает в этой связи В. Кувакин: «Шестов ставит проблему неизвестности во весь рост. Она – фон всех его работ, его чувств и интуиций. Он все время с ней, она все время с ним. Они, кажется, очень хорошо чувствуют друг друга. Впервые в русской философии он недвусмысленно заявил о ней как об исключительно значимой сфере мира, как о мощной и неизбежной реальности. С нею, точнее с прорывом в нее, с овладением искусством жить с нею и в ней, он связывал тщательно скрываемые надежды на разрешение всего и вся». (16)
 
С точки зрения Л. Шестова, философы стремятся объяснить мир до полной прозрачности, до полной очевидности, чтобы не осталось ничего проблематичного и таинственного. Вследствие уничтожения тайны и появляются общеобязательные и, как представляется, самые важные истины. Л. Шестов упрекает современных ему философов в том, что они не обременяют себя сомнениями и боятся неясностей, неопределенностей, проблем, не любят колеблющейся почвы и предпочитают «…большие, хорошо утоптанные дороги, на которых легко и свободно движется теоретическая мысль» (17), спокойно переходя от утверждения к утверждению путем отвлеченных рассуждений. А если вдруг философ утрачивает способность двигаться, то объявляет, что «дошел до конца», пора остановиться и «начать строить мировоззрение», то есть законченные «отшлифованные» философские системы, схемы из отвлеченных понятий и чистых идей. Такой философ зачастую считает свои построения «последним словом» на всю оставшуюся жизнь, незыблемой «истиной в последней инстанции». Он утрачивает способность творить, превращается в догматика. Он начинает учительствовать, проповедовать. Л. Шестову импонируют совсем другие мыслители, которые готовы по-новому «изведывать жизнь», бросившись в ее «глубочайший омут», «взрывая убитое и утоптанное поле современной мысли» – пусть парадоксами, пусть «вкривь и вкось», то есть без ясной методологии, логики, вступив на путь опасный, мучительный, полный творческого беспокойства и неизвестности.
 
Николай Бердяев настаивал, что творчество коренится в свободе, которая есть дух, хотя в некотором смысле и ничто, т.е. нечто не вещное или объектное. Но, хотя и Бердяев, и Шестов принадлежали к одному историко-культурному миру, многое в нем они видели по-разному. Шестова завораживала неизвестность. Он воспринимал ее как совершенно уникальную действительность, более значимую и мощную, чем даже все нам известное. Ее уникальная, ни на что не похожая безграничность достигает всего, в том числе и известного, которое на поверку может оказаться неизвестностью: «…неизвестное ничего общего с известным иметь не может… даже известное не так уж известно, как это принято думать…» (18)
 
Именно с этой всегда присутствующей и всегда недоступной Незнакомкой он связывал все подлинно необычное, преображающее, творческое, новое и небывалое. В этой своей – никогда специально не отрефлектированной – установке он неповторим и выпадает из общего ряда творцов Русского духовного ренессанса первой четверти XX века.
 
Шестов известен своей критикой науки и разума. Фактически же это была критика убеждений в том, что все спасение людей в науке и общих логически безупречных суждениях о человеке и жизни. Он был против «устоявшихся» суждений, потому что они останавливают человека, превращают его в камень. Л. Шестов утверждает: «Научная вышколенность ума в каком-то смысле парализует человеческие силы и обрекает нас на ограниченность». (19)  То есть даже научный ум не застрахован от догматизма и запрета на творчество, даже в науке может оказаться вирус догматизма.
 
Между тем общее состояние творящего, считает философ,  – это неопределенность, неизвестность, даже некая издерганность, отчаяние, с которого, по его мнению, должны начинаться глубокое чувство и глубокая мысль  (20). Задача философа – не в том, чтобы научить людей смирению и самоотречению перед очевидностью истины и бытия, а в том, чтобы «научить человека жить в неизвестности – того человека, который больше всего боится неизвестности и прячется от нее за разными догматами. Короче: задача философии не успокаивать, а смущать людей» (21) . По сути, это и есть состояние высшей креативности, это единство источника творчества – неизвестности, субъекта творчества – человека, пребывающего в состоянии неизвестности, и процесса творчества, т.е. самого творческого акта, также невыразимого и неизвестного, иначе – неизвестности как процесса, являющегося продуктом синтеза двух первых неизвестностей.
 
Установка Шестова на неизвестность  не является плодом его эстетического вкуса, данью какой-то традиции или результатом влияния на него  какого-нибудь гения мировой мысли. Она складывалась естественно, из всегда спонтанной и живой метафизической потребности отыскать ответы на те неизбывные вопросы, которые приходят не из головы, а из самой жизни, сырой, непосредственной, порой грубой и ужасной, а порой головокружительно прекрасной и возвышенной. Да, разумеется, эти вопросы кажутся в своих формулировках столь однообразными, что думать о них как об источниках творчества просто бессмысленно и даже смешно. Но здесь и не говорится, что эти вопросы порождали оригинальные мысли Шестова. Они проистекали, по меньшей мере, из двух источников: из неповторимости Шестова как личности и из необычности взгляда, открывшего необычное – действительность, мощь, дыхание неизвестности. Она, как кажется, и помогла ему обрести то «новое измерение мышления», которое наложило отпечаток гениальности и новизны на все творчество этого загадочного мыслителя.
 
Шестов – один из тех редких мыслителей, которые хотели «попытать счастья» с неизвестностью, непостижимостью, которая в своей неопределенности и непредсказуемости сродни хаосу. Этот загадочный феномен привлекал его именно открытыми для всего возможностями: «Хаос вовсе не есть ограниченная возможность, а есть нечто прямо противоположное: т.е. возможность неограниченная. Постичь и принять абсолютную свободу нам бесконечно трудно, как трудно человеку, живущему всегда в темноте, глядеть на свет. Но это, понятно, не возражение. Тем более в жизни, в той жизни, которая возникла в нашем мире, где царит порядок, встречаются трудности много больше и абсолютно неприемлемые. И тот, кто знает эти трудности, не побоится попытать счастья с идеей хаоса. И, пожалуй, убедится, что зло не от хаоса, а от космоса, и от космоса же все те “необходимости” и “невозможности”, которые превращают наш мир в юдоль плача и печали». (22)
 
Загадочность Шестова естественна уже потому, что для разрешения такой загадки, как неизвестности он не прибегал к мистике, поэзии или каким-то оккультным приемам. Он принципиально посюсторонен, как справедливо заметил С. Булгаков.  Вместе с тем ее присутствие, ее «всегда рядом» с неизбежностью делало Шестова, точнее его мысль, чувства, желания и усилия какими-то зыбкими, не имеющими четких очертаний, формулировок. Метафизические вопрошания и предположения, вполне по-человечески и даже с точки зрения разума законные, – вот основные формы его суждений. Но они, как и большинство метафизических мыслей столь же «бесформенные», сколь и открытые.  В свете такого угла зрения или «измерения мышления» (Л. Шестов) мы могли бы, предполагал он, увидеть «мир мгновенных и чудесных превращений», мир, в котором неизвестность дана так же ясно, доверчиво и очевидно, как и бытие и ничто, и где они погружены в неизвестность, так же, как и она погружена в них.
 
Творчество из неизвестности – так можно определить стержневой замысел Шестова о человеке. О том удивительном существе, которое ищет выход из всех тягот существования, ищет свободы от того, что делает его слабым и несчастным в этом мире.
 
Неизвестность – это та возможная действительность, которая заслуживает усилий по ее опознанию и овладению во имя торжества дерзновенного человека, о котором мечтал Лев Шестов.
 
(Статья опубликована в журнале «Вестник МГУ, серия философия», № 3, 2009, с. 26-37.)
 
Примечания
 
1  Шестов Л. Начала и концы. // Соч.: в 2-х тт. Т. 2. Томск, «Водолей». С. 185.
2  Там же. С. 186.
3  В такой отсылке нет ничего необычного. Человеческие существа проделывают эту операцию сплошь и рядом, хотя бы в тех случаях, когда говорят «не знаю», «это неизвестно что», «мне это неизвестно». Всем известна сказка «Иди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что».
4  Шестов Л. Начала и концы. С. 187.
5  Шестов Л. И. Апофеоз беспочвенности. // Соч.: в 2-х тт. Т. 2. Томск, «Водолей».  С. 35.
6  Шестов Л.И. На весах Иова. М. «Издательство АСТ»; Харьков: «Фолио», 2001. С. 45.
7   Мережковский Д.С. Чехов и Горький // А.П. Чехов: pro et contra.  СПб.: РХТИ, 2002. С. 695, 709.
8  Действительно, Достоевский не любил рассуждать о свободе как философской категории и как социальной ценности. Думается, что отчасти это было следствием его, мягко говоря, иронического отношения к пафосу гегельянства или зловещим «побочным» эффектам знаменитого лозунга Великой французской революции: «Свобода, равенство и братство!»
9  Шестов Л.И. На весах Иова. С. 68.
10  Настоящая философия, писал Шестов, «есть великая и последняя борьба…» (Шестов Л. Умозрение и откровение. Париж, 1964. С. 305.)
11  Подробнее об этом см.: Ю.Б. Сенчихина. Н. Бердяев: от свободы к творчеству. // Метафизика  креативности. Выпуск 2. М., 2007. С. 136-142.
12  Кувакин В.А., Ковалева В.П. Неизвестность. М. Ижевск: НИЦ «Регулярная и хаотическая динамика», 2006. С. 94.
13  Шестов Л. На весах Иова.  С. 158, 160.
14  Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. С. 41.
15  Там же. С. 41.
16  Кувакин В.А., Ковалева В.П. Неизвестность. С. 66.
17  Шестов Л. Апофеоз беспочвенности.  С.13.
18  Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. С.12. Здесь же, в предисловии к этой работе, он прямо заявляет, что знание причин – есть незнание. (Там же. С 14).
19  Шестов Л.И. На весах Иова. С. 50.
20  Шестов Л.И. Философия трагедии. М. «Издательство АСТ»; Харьков. «Фолио», 2001. С. 361.
21  Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. С. 22.
22   Шестов Л. На весах Иова. C. 220. Но как трудно соприкоснуться с неизвестностью, проникнуть в нее, опознать! Вольно или невольно, но Шестов признает и эту трудность, и сокровенность своей задачи: «Беспочвенность, даже апофеоз беспочвенности… вся моя задача состоит именно в том, чтобы раз и навсегда избавиться от всякого рода начал и концов…» (Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. С. 35.) В этой же работе он пишет: «…Нужно перестать слишком дорожить безопасностью и быть готовым никогда не выйти из лабиринта». (Там же. С. 59).