Российское гуманистическое общество

www.humanism.ru

Главное меню

Поиск по сайту

1.4. Человек и идея: поиск внутренней свободы

Место Л. Шестова в пантеоне мудрецов столь необычно и редкостно, что это само по себе говорит об экстраординарности этого мыслителя. В чем же состоит его уникальность по сравнению со многими другими выдающимися философами?

Прежде всего – в дерзости. В дерзости мысли, вопрошания и сомнения, достигающих пределов, доступных исключительно мужественным, проницательным и отзывчивым людям. Далее, это – бесстрашие, бесстрашие в разыскании не истины, но человека, его реальности, какой она есть, очищенной от каких-либо «культурных артефактов». К этому можно добавить отсутствие каких-либо комплексов по отношению к «великим». Профан для него гораздо чаще предпочтительнее философа или мыслителя, и, защищая первого, он готов усомниться в авторитете самого авторитетного «учителя мудрости». Наконец, утонченность и даже пронзительность мысли в сочетании с яркой образностью помогают Л. Шестову высветить слабые места в учениях своих предшественников и поставить под сомнение их общие выводы. Но самой примечательной и удивительной чертой писателя является его принципиальный отказ от каких-то окончательных определений.

Этот метод, позаимствованный им у столь любимого Сократа, является естественным следствием его метафизического скептицизма. С его помощью Л. Шестов рассматривает, вернее, пересматривает непреходящие истины и ценности, принятые человечеством из уст признанных мудрецов и учителей жизни, находя эти ценности либо порабощающими догмами, либо выражением смирения и признания поражения ищущей душой.

Часто кажется, что Лев Шестов уже готов произнести над ними решительный приговор и изречь «новую истину», но в последний момент наивысшего напряжения мысли он уклоняется от, казалось бы, неизбежного и логичного вывода. Но вместо этого он ставит многоточие, либо скорбит о человеческих слабостях, либо почти незаметно признается в любви к людям именно ввиду их срывов в отчаянной борьбе за истину, либо жалеет или восхищается ими в моменты их, как кажется, сокрушительного поражения с битве с необходимостью, «железной» логикой и вечными истинами. Свобода, открытость, всевозможность и всевероятность, так же как и потрясающая терпимость, порой едва уловимая, кажется, особенно трогательная жалость к проповедникам или носителям «вечных истин», празднуют здесь свою победу.

Как и А.П. Чехов, Л. Шестов предпочитает объяснить правила движения по наиболее опасным лабиринтам человеческой мысли, правила принятия решений в ходе этого движения, подвести к началу самого трудного участка дороги нашей жизни, и сказать нам, уже обученным, «не боящимся головокружений», что дальше мы должны двигаться сами, одни, на свой страх, свободу и ответственность. Л. Шестов побуждает нас воспользоваться нашим правом самостоятельно пройти дорогой сложных вопросов и ответов и самим найти искомое, или – проще – жить своей собственной достойной, свободной и ответственной жизнью. В этом смысле он кардинально отличается от Льва Толстого, которого часто поругивает за всепоглощающее, хотя и бескорыстное желание сделать свое мировоззрение и образ жизни обязательным для всех.

Это стремление очень опасно, говорит Шестов. Тенденция, общая идея, непререкаемая истина, «последнее слово нашего времени» – вот чего больше всего боялся и стремился избежать писатель. Отсюда и проистекают все перечисленные выше особенности текстов Шестова, которые сам он образно назвал «апофеозом беспочвенности». Но мы можем или даже должны задаться вопросом: отчего идеи и истины обрели в лице мыслителя столь непримиримого врага?

Идеи, по мнению Л. Шестова, обладают собственным бытием. Они живут и функционируют, как живые существа, совершенно самостоятельной и свободной от человека жизнью. Они овладевают душой человека, облекая, среди прочего, самые низменные наши побуждения в самые соблазнительные формы. Мыслитель был убежден, что «не человек выбирает себе идеи, а идеи овладевают человеком фатально, против его воли, с непреодолимой, часто стихийной силой»[1]. Они приходят и уходят, когда им заблагорассудится. Они скрываются под личиной истины – вечной, великой или святой – только лишь для того, чтобы взять власть над человеком, изнутри завладеть им, поработить его, превратить в бездушный, вернее, благодушный и благодатный для манипулирования материал, уже не способный к критическому и самостоятельному размышлению: «Люди пасуют перед вечными истинами, и, что бы они нам ни принесли, все принимают».[2]

Идеи вечны, они не боятся истребляющего духа времени, они торжествуют над временем и пространством, тем самым принуждая нас признать, что они истинны. А раз так, то к чему тревоги, поиски, размышления? Достаточно принять какую-либо идею – и царствие гармонии в жизни гарантировано! Но что может эффективнее и навеки лишить человека творчества и дерзости, как не приверженность и яростное служение какой-либо идее?! Поэтому Л. Шестов обращался с идеями крайне осторожно. Он, как и Достоевский, был склонен настороженно относиться к любой теории, «держаться на поверхности идей», ни в коем случае не погружаться вглубь нее, чтобы не потеряться в ней, не попасть в ее сети, не утонуть в ней.

Метафизический опыт Ф.М. Достоевского и С. Киркергарда оказался для мыслителя наиболее ценным, так как со всей наглядностью продемонстрировал, что идеи, оказывается, способны безжалостно мстить своим изменникам. Возьмем, например, идею нравственного поведения. Анализируя творения Л. Толстого, Л. Шестов показывает, как человек, в сущности, сознательно стоящий на позициях добра и гуманности, жестоко расправляется с любым проявлением безнравственности у своих героев. Получается, пишет Л. Шестов, что добро нуждается во зле как объекте мщения, а добрые люди – в злых: их можно призвать к суду совести. Принцип нравственности: кто не за нас, тот против нас! Поделить все и вся на черное и белое, расколоть людей и сделать их нетерпимыми к недостаткам ближних – вот итог деятельности нравственности, ведомой идеей, принципом, императивом добра. Так поступает Л. Толстой со многими из своих героев, с Анной Карениной, например. Не любовь должна быть целью человека, а брак и семья. Так нормативная нравственность превращает человека в беспощадного деспота. «Нравственные люди – самые мстительные люди, – делится с нами своими наблюдениями Л. Шестов, – и свою нравственность они употребляют как лучшее и наиболее утонченное орудие мести… Они хотят, чтобы их осуждение было всеобщим и обязательным, т.е. чтобы вместе с ними все люди восстали на осужденного ими, чтоб даже собственная совесть осужденного была на их стороне».[3] Самое страшное, с точки зрения внутреннего деспотизма нравственности, – это бунт против нравственного закона и дерзновенное желание не повиноваться закону добра.

Думается, стремление уберечь человеческую душу от столь утонченного насилия и – столь часто – от самоистязания обнажает в Л. Шестове ту тайную любовь к человеку, которую он столь тщательно скрывал, отмахиваясь даже от гуманизма и гуманности. Эти слова он заключал в кавычки, так как считал, что и гуманизм и гуманность как «-изм» и идея успели опорочить сами себя: «Естественная объяснимость действительно сыграла на Западе свою освободительную роль… Но тогда за истиной не умели признавать служебного значения. Истина – прежде всего истина. И естественная необходимость была введена в догму наравне с гуманностью. Трагизм объединения этих двух идей тогда никому еще не бросался прямо в глаза… Никто еще не чувствовал, что наряду с декларацией прав человека пред обществом (гуманностью), к нам занесли и декларацию его бесправия – перед природою».[4] Гуманизм как идея подверг себя риску стать одной из многих принуждающих идей в мировой истории человечества.

Законы логики и природы отдали человека на «поток и разграбление» вечным истинам, заключили человека в «каменные стены», лишили свободы. Знание истин и развитие позитивных наук не помогло человеку обрести столь желанную свободу. «Маркс и статистика – только новая форма, – пишет Лев Шестов. – А сущность старая: положить душу за идею, отречься, принести себя в жертву чему-нибудь, отказаться от своей воли ради торжества “высшего” принципа».[5] Казалось бы, этот путь поиска вечных истин, призванных осчастливить человечество, уже достаточно опорочил себя и от него нужно отказаться, как от не оправдавшего наши надежды и упования. Но этого не происходит. Идеи продолжают размножаться в наших головах с завидным постоянством, ими завалены все книжные рынки… Почему? Боязнь правды и настороженное отношение к новому удивительным образом сочетается в человеке с жаждой знаний и новизны. Но, по Шестову, способность заблуждаться и искать гораздо ценнее для человека, чем сама истина. «Истина», в сущности, не нужна человеку, утверждает он. Если бы она оказалась внезапно отысканной – это был бы очень неприятный сюрприз.

Л. Шестов делает интересное наблюдение: только те, кто бранил, насмехался или даже издевался над истиной и решался в реальной степени приблизиться к ней и не заразиться ее «статуарностью», ее «каменностью», неизменностью. Думается, так происходит потому, что именно у таких людей разум не парализован той психологией и теми качествами, которые так характерны для вечных и общеобязательных истин. Вместе с тем, по жизни получается так, что «уже и то хорошо, что все выдуманные людьми суррогаты истины – не истина!», – восклицает этим Л. Шестов.[6]

Приверженность авторитетам и слепое следование их заявлениям – благодатная почва для утверждения догматического стиля мышления. Если истина – истина для меня, то, следует неумолимый и деспотичный вывод, что это истина для всех. Но в реальной жизни, упрямо не желающей помещаться в рамки даже самых тщательно выверенных теорий, люди не торопятся признать истинность какого-то учения и жить так, как кто-то считает единственно верным способом жизни. Тогда здесь, по мнению Л. Шестова, кончается философия и начинается проповедь. Мыслитель уверен, что проповедовать философ начинает тогда, когда ощущает свое бессилие изменить образ мысли другого человека. Упрямство со стороны окружающих – замечательный повод негодовать и возмущаться авторитету, освященному истиной . Но в сущности, человек, убеждая других, убеждает самого себя.

Чтобы удостовериться в собственной правоте, философу нужно всеобщее признание. Тут начинается борьба идей. Идеи борются друг с другом. Но – и это самое страшное – в этой борьбе летят человеческие головы. Идеи обладают способностью восстанавливать людей друг против друга: «сектантская непримиримость идей» порождает исключительно раскол и ожесточение. Человек, апеллирующий к доказательствам, сам попадает под власть доказательств. Он искренне полагает, что плюрализм мнений – это что-то ужасное, связанное с беспорядкам, хаосом, разбродом. Вот отсюда и возникает «религиозная и философская нетерпимость, которую, в угоду человеческой слабости, от века принято считать ревностью о Боге и истине».[7]

Навязать другому свой образ мыслей, желая успокоить, убаюкать – очень распространенное представление о добре. По сути, задача Л. Шестова заключалась в том, чтобы показать ошибочность такого понимания истины и добра: «…Вправе ли мы предполагать, что где-нибудь во вселенной озабочены мыслью о том, чтобы перекроить всех до последнего людей на один манер?».[8] Гуманность, по мнению Шестова, состоит не в том, чтобы ответить на все вопросы, возникающие у человека, избавить его от всех бушующих в душе человека сомнений и тревог, а в том, чтобы помочь человеку избавиться от власти предрассудков, помочь открыть ему новые, прежде неведомые горизонты. Мыслитель прекрасно сознавал тот факт, что безуспешные «попытки дать окончательный и полный ответ на мучительный вопрос жизни» никогда не отменят самого желания найти такой ответ. Этот ответ есть та точка опоры, без которой не может жить человек. Идеи и истины разного рода, этические и научные, и являются такими точками опоры для человека. Дух человеческий отчего-то радуется не содержанию истины, а ее вечности, прочности, надежности. Где же тогда выход? Ясно, что от такого рода идей один вред, но и без них невозможно… Без почвы могут жить только боги. Если человек и борется с Богом, то не из-за истины. А если он и говорит об идеях, то лишь потому, что он, из праха сотканный, вновь в него и обратиться.

В поисках адекватного «живой истине» контекста, Л. Шестов уповает на то, от чего обычно бежит философ и ученый, но любит поэт, на случай, способный одним махом отнять у человека все, чем он дорожил, или на пограничную ситуацию (болезни, нищета, уродство, неудачи) и показывающую, что больше ему не на кого и не на что, кроме как на себя, надеяться. «В отчаянии, в ужасах человеческая мысль перерождается и обретает новые силы» и источники истины, и поэтому он способен подняться на новый уровень бытия. Отчаяние и безнадежность заставляют человека отвыкнуть от понимания и полюбить ужас и неустроенность, принять хаос и безобразие: «Мы сразу принадлежим к двум мирам: один – милый, уютный, устроенный, другой – суровый, чуждый, хаотический. До известного момента жизни нам кажется, что только в первом жизнь. Во втором же только смерть и небытие, никому не нужное, извне навязанное… Но понемногу вся действительность вступает в свои права. Мы начинаем убеждаться, что хаос также реален, как и гармония…».[9]

В состоянии наивысшего душевного напряжения человеку вдруг открывается с неотразимой ясностью вопиющая несообразность действительности с ее обыденностью и принуждением. Тогда-то он находит в себе силы посмотреть на самого себя и увидеть, что на самом деле ни одна идея не может служить настоящей опорой для его существования. «И тогда почва уходит из-под наших ног. Но ненадолго. Ужас от чувства беспочвенности быстро отрезвляет человека. Забыть все – только бы вернуться к родной земле!»,[10] – так философ описывает ту пограничную ситуацию, в которой человек имеет шанс обрести экзистенциальную, живую истину своего существования, но, как правило, упускает ее или сознательно отказывается от связанных с нею рисков.

Л. Шестов убежден в существовании тайны, но он не хочет и не может раскрыть ее, так как она уникальна и загадочна и каждый человек должен сам идти и разгадать эту загадку своей жизни. Скорее всего пути к ней необычны и связаны с теми «окраинами» жизни, в которые мы чаще всего не заглядываем, с теми пограничными состояниями, которых боимся и от которых шарахаемся. И потому, если оказывается, что человек остался наедине с самим собой, без надежды быть понятым и нужным, то очень редко когда он выдерживают испытание отчаянием, безнадежностью и приходит к пониманию, что жизнь дана для свободного, творческого, чудесного и дерзновенного, что жизнь есть борьба за свободу человеческого существования.

И все-таки, утверждает Л. Шестов, и человеку доступно перенестись через пропасть, совершить прыжок от отчаяния к надежде, от безнадежного одиночества к свободному и неповторимому существованию. «Чем больше гибкости и подвижности у человека, чем меньше он дорожит естественным равновесием тела, чем чаще меняет он пост свой – тем больше увидит и узнает он», – пишет он в связи с этим.[11]

Действительно, нельзя не признать правоту мыслителя в том, что часто именно боль, одиночество, болезнь, страх и отчаяние являются единственным способом вырваться из власти прописных «истин», способом и случаем прорваться в область подлинного существования.

У Леонида Андреева есть замечательный рассказ «Правила добра», в котором автор развивает мысль о том, что добро невозможно рационализировать и санкционировать, даже если возжаждать этого всем своим существом. Любое правило от добра, будь то наказ не противиться злому, поделиться с ближним последним, что имеешь, простить, подставив вторую щеку, при буквальном понимании и исполнении оборачивается сердечной черствостью, нравственной невосприимчивостью, а подчас и глупостью. Субстанция добра – это человек, подвижное, свободное и спонтанное по многим своим параметрам существо, в добро вплетается все человеческое, как разум, так и эмоциональные порывы, правила и исключения, ситуативное, единичное и случайное. Поэтому нет и не может быть исчерпывающих правил, законов и критериев добра. Главным героем Л. Андреева выступает черт, пожелавший научиться делать добро. Но поскольку он хотел познать добро через разум, то так и не нашел ни одной непротиворечивой и последовательной теории добра. Он прочел в подлиннике книги на греческом и древнееврейском, но лишь измучился, извелся, «даже похудел, но ответа на свой вопрос таки-таки найти не мог и впал под конец в отчаяние». Более того, таких правил не нашел и попик, который с самоуверенной легкостью согласился обучить его таковым, ибо, на первый взгляд, ничего не может быть проще! Он всю жизнь проповедовал делать добро! Однако «преподавательский» опыт на этом поприще оказался много сложнее чтения проповедей обывателям. И убедившись в невозможности четко структурировать правила добра, он оставляет черту в назидание более чем странное руководство к ежедневному бытию. Его рукопись, его последнее слово черту гласит: «Когда надо, – не убий; а когда надо, – убий; когда надо, – скажи правду; а когда надо, – солги… И так до самого конца: когда надо… а когда надо, – и наоборот…».[12] Думается, что Л. Андреев художественным, а Л. Шестов философским образом развивают одну и ту же мысль: универсального рецепта праведной жизни нет, и это – благо. И человек в своем каждодневном бытии, ежеминутном выборе должен опираться не на авторитетное руководство, идею, правило, а на себя самого, на свободу и ответственность своего решения. Быть самим собой – это первое и последнее требование к человеку. Любое обращение к авторитету может больше навредить, чем помочь человеку решиться на искренний и честный поступок. Оглядка на правила, жажда непререкаемых истин в сфере отношений между людьми уподобляет их андреевскому черту. Эти правила мешают им самостоятельно мыслить. Этого очень опасался Л. Шестов и упреждал от такого догматичного способа взаимоотношений между человеком и идеей. И правильно опасался, поскольку иначе побеждает внешнее, форма, закон, то, чего так хотел черт в «Правилах добра». Но при этом «чертовском» подходе жизнь, ее слезы и радость, её свобода и творчество, её восторги и проклятия останутся навсегда униженными. Мог ли Л. Шестов смириться с победой познания над жизнью, если видел в этой победе торжество прозябания?

 

Примечания

[1] Шестов Л. И. Добро в учении гр. Толстого и Ницше. – В кн.: Шестов Л. И. Соч. в двух томах. Т. 1, М.: «Наука», 1993. С. 297.
[2] Шестов Л. И. Киркергард и экзистенциальная философия. С. 633.
[3]Шестов Л. И. Апофеоз беспочвенности. С. 483.
[4] Шестов Л. И. Достоевский и Ницше. – В кн: Шестов Л. И. Соч. в двух томах. Т. 1. – М.: «Наука», 1993. С. 325.
[5] Там же. С. 313
[6] Шестов Л. И. Начала и концы. С. 183.
[7] Шестов. Л. И. Potestas clavium. С. 240.
[8] Шестов Л. И. Начала и концы. С. 262.
[9] Шестов Л. И. Великие кануны. С. 277.
[10] Шестов Л. И. Апофеоз беспочвенности. С. 471.
[11] Там же. С. 537.
[12] Андреев Л. Рассказы. Сатирические пьесы. Фельетоны. – М.: «Правда», 1988. С. 70.